Библиотека Островов

Идея параллельного самодостаточного мира, где всё есть

2018
Борис Останин
  • Борис Останин. Фотография Сергея Ионова
    Борис Останин. Фотография Сергея Ионова

С  1978 и по сей день (не считая перерыва в 1992–1996) ежегодно вручается Премия Андрея Белого. Несмотря на символический призовой фонд –  рубль, яблоко и бутылка водки – премия остается одной из важнейших российских литературных наград. За годы своего существования Премия задокументировала вехи советской неофициальной культуры. Её лауреаты – признанные классики и авторы, которые формируют русскую литературу сейчас. 

Максим Дьяконский поговорил с одним из основателей премии, Борисом Владимировичем Останиным.

Максим Дьяконский (М.Д.): Борис Владимирович, как правильно: литературная премия Андрея Белого или просто премия Андрея Белого? Везде по-разному указано, в том числе, на сайте премии.

Борис Останин (Б.О.): Мы пишем обычно премия Андрея Белого. Получается все слова по шесть букв, такой аккуратный квадратик. Когда Глеб Морев был в жюри, он стал настаивать на том, чтобы силуэт кругликовский [1] убрать и заменить его как бы «Чёрным квадратом» Малевича: квадрат чёрный и буквы. Я запротестовал, говорю: «А чем тебе изобразительный ряд не нравится, народ уже привык?» Потом мы, правда, сменили этот знаменитый силуэт, кажется, 1921 года, где Белый руку с кафедры воздымает. Паша Арсеньев нашел Профиль Белого, повёрнутый в другую сторону, его на сайте вывесили. Но всё-таки изображение, а не квадрат. Ну как-то не знаю… Есть разные типы культуры, разные типы ориентации, разные типы людей: кто-то через ухо идёт, через звук, через букву, через язык, а кто-то визуально. Не зря же в массовой культуре есть аудиальное и визуальное. Как-то сумел отстоять.

М.Д.: Что вы делали на момент 1978 года, как участвовали в культурном движении и как зародилась идея премии?

Б.О.: Про меня долго чего говорить – не любитель. У меня образование точное, математическое, но я охладел по разным причинам к математике, стал от неё всё дальше уходить и сейчас жалею, что не сделал это на первом или втором курсе, дотянул с большим скрипом до диплома. Тому были разные причины, в том числе личного плана… Как раз в это время я познакомился с Виктором Кривулиным, с Борисом Ивановичем Ивановым, с Леной Шварц, эта волна, как видно, меня подхватила и понесла в гуманитарную и самиздатскую сторону. Я стал, среди прочего, активно изучать языки, увлёкся французской драмой 1950-1960-х годов – Жене, Сартр, Камю, Ионеско, и, долго не думая, стал их переводить. Одновременно учил язык и переводил пьесы. Много напереводил, особенно Ионеско. Когда позже Хармс стал мне доступен, это был уже, благодаря Ионеско, пройденный этап. Поэтому я вместо Хармса на Введенского ориентировался, на более серьёзную, что ли, поэзию, не на гэговскую. 

Это 1960-е годы, а в 1971-м году мы с Аркашей Драгомощенко познакомились, жили на одной улице Чехова, только в разных домах – я в доме № 1, он в доме № 6. Дворником он работал, я что-то другое делал. Потом возникла известная коллизия с альманахом «Лепта», который «Советский писатель» не издал [2]. А альманах «Лепту» двинули, конечно, художники: «Бульдозерная выставка» в Москве и ленинградские выставки в ДК им. Газа и ДК Невский. В общем, пошла инициатива со всех сторон: Юлия Вознесенская, Борис Иванович Иванов, Евгений Пазухин, отчасти Кривулин. В общем, все вместе что-то делали, издавали, собирали, но я в этом ещё не участвовал. А потом, когда «Лепта» лопнула, где-то в 1975-1976 году возникла идея собственного машинописного журнала. Раз не получается с «Советским писателем», пусть будет собственный... Но тут так получилось, что Борис Иванович Иванов и Кривулин стали соревноваться. Сначала была идея общего журнала, его и хотели назвать «Лептой», продолжая идею неизданной «Лепты», но Кривулин засуетился, заспешил и издал первый номер своего журнала «37». Борис Иванович мог бы сделать это раньше, однако он человек медлительный, неторопливый, основательный. Он это сделал: через несколько месяцев после «37» вышли «Часы». А меня, поскольку я Кривулина, Пазухина, Лёву Рудкевича и Таню Горичеву, всю компанию знал хорошо, «37» пригласили к себе в редакторы. Я чуть было не согласился, а потом сказал: «Давайте, ребята, вы выпустите по номеру-другому, вы и Борис Иванович, а я посмотрю, какой журнал мне ближе, на чью сторону баррикад становиться».

Ну, договорились, и через два номера «Часов» я понял, что Борис Иванович Иванов мне ближе. Его позицию мне трудно описать, она, скорее, почвенническая, но не в национальном плане, а в плане опоры на собственные силы. Всё, что есть, мы здесь делаем, печатаем, распространяем, обслуживаем, при минимальном контакте с Западом. У Кривулина ровно наоборот: вперёд, на Запад, на публикации там, на маленький политический скандал. Помню, как через несколько лет «Вестник РСХД [Русского студенческого христианского движения]» опубликовал фрагменты из «37», и Виктор к Борису Ивановичу прибежал, хромающий, счастливый, достает из кармана жёванный «Вестник РСХД», и с сияющим лицом: «Вот!» А Борис Иванович такой безмятежный: напечатали за границей – не напечатали, как-то совершенно без разницы… Эта флегматичность мне всегда в нём нравилась.

Так что у меня такое вот произошло размежевание, и с третьего номера я активно влился в издание Бориса Ивановича. У меня были свои функции, в основном переводами занимался, редактировал, часто ездил в Москву, устанавливал контакты, просил тексты для журнала у всех, начиная с Евгения Шифферса и Бориса Гройса до Владимира Алейникова и Ольги Седаковой, чего перечислять. Хуже знал постмодернистов и концептуалистов. В общем, у меня была установка, благодаря академическим занятиям, что ли, на большую серьёзность, на философичность. И журнал «Часы» это исполнял, а с Борисом Ивановичем мы так работу в «Часах» поделили: он меня называл душой журнала (прошу прощения, это цитата), а себя мотором. Он был мотор. Протестантский тип человека, протестантская этика. Он положил, например, издавать каждые два месяца один номер – неважно, получится-не получится, сто страниц или триста, журнал должны ходить, как часы. Есть чёткий ритм, есть план действий, мы обязаны его выполнять. Я, скорее, кузнечик или мотылёк: порхаю, получится – получится, нет – нет, всё хорошо, а Борис Иванович строго всё в своих руках держал. У него замечательные были организаторские способности, он умел объединять людей и доверять им…

Редакция состояла не только из него и меня, была редколлегия, как бы сказать..., из «попутчиков» или помощников, не знаю, как назвать. Когда выходил очередной номер, собирались 5-6 человек и обсуждали, что у нас хорошо получилось, а что плохо. Обычно не хватало критики, просто дыра. Когда планировали очередной номер, критики, как правило, не было. Поэзии – полно, проза с грехом пополам была: Федор Чирсков, Белла Улановская, Борис Дышленко, Тамара Корвин, в общем, находили. Переводы – тоже, философия была, а с критикой – полный голяк. Мои критические опусы, под разными псевдонимами, в основном, были связаны не с тем, что я хороший критик и умею писать, а из-за нехватки литературной критики: дыры забивал. Борис Иванович (вероятно, вы читали его статьи) всё время подчёркивал, что «Часы» представляют неофициальную культуру в целом, что в нём нет «кружковщины», как у «Обводного канала», «37», «Предлога» или «Митина журнала».

У нас был такой своего рода принцип, он вам, видимо, известен: «право первой ночи». Если мы в «Часах» чувствовали, что человек социально нам близкий, что он бедный, несчастный, что власть его не печатает, а он что-то пишет, мы ему обеспечивали публикацию независимо от качества, хотя отбирали, конечно, что получше. Но если мы расценивали, что автор слабый, второй его публикации уже не было. В основном, конечно, поэты, их в журнале больше всего. Часто всё готовилось не то, что наспех, но как-то тяп-ляп, поскольку ничто не оплачивалось, всё делалось, как сейчас говорят, на «волонтёрских началах». Приходилось где-то искать картон, ходить в типографию за клеем ПВА, там нам его наливали в банку, где-то добывать ледерин. Мы с Борисом Ивановичем научились работать с ножом и прессом, в общем, овладели оба профессией переплётчика. Мне она потом, когда денег было мало, пригодилась. Я всю жизнь, вплоть до сегодняшнего дня, проработал в котельных, лифтёрских и сторожках. Иногда денег не хватало, тогда я частным образом книжки переплетал. Дорого не брал: полтора-два рубля, в основном, в кругу знакомых. На чём я прервался?

М.Д.: Освоение новых профессий.

Б.О.: Освоение новых профессий и широкий охват «Часами» всего поля неофициальной культуры. В «кружковых» журналах возникал круг близких людей, 4-5 авторов, которые повторялись из номера в номер, и читатели примерно знали, чего можно ждать в очередном номере. Ну, может, я преувеличиваю. У «Часов» поле было гораздо больше, не раз уже, про это говорилось: у «Часов» 120 поэтов, 40 переведённых авторов и т.д. Хотя в этом есть свои минусы, и многие, особенно такие педанты, как Володя Эрль и Кирилл Бутырин, упрекали нас за слабый отбор. Эрль: «Эти часовщики даже страницы в журнале не могут как следует пронумеровать». Ладно, его дело. Он сам тоже занимался самиздатом, но делал его в одном-двух экземплярах, к тому же всё это куда-то исчезало или пряталось, а у «Часов» был широкий круг читателей. 
Касательно трёх китов, которых особо отслеживало КГБ (политика, церковь, эротика), мы соблюдали определённую осторожность, и органы нас особо не трогали, хотя раза два-три были очень напряженные моменты, когда приходилось куда-то с чемоданом в руках убегать, прятать рукописи у знакомых, такое было. Органы, как видно, к нам приглядывались. В «37» ставка была, если в двух словах, на конфликт, на манихейскую схватку, а в «Часах» всё шло более миролюбиво, этакий кот Леопольд, который хочет жить дружно. Вероятно, поэтому органы позволили нам продержаться до самой «перестройки» и как-то сквозь пальцы смотрели и на журнал, и на наши неофициальные конференции.

Впрочем, они знали далеко не всё. Миф о всезнании КГБ – миф, поддерживаемый обычно теми, за кем КГБ следило. Я всегда спорил с такими паникёрами. Алексей Александрович Козырев что-нибудь начнёт по телефону, я его прерываю: «Алексей Александрович, я к вам сейчас приеду, погуляем, поговорим». «Какой смысл, – отвечает он, – гебешники всё равно всё знают». Витя Кривулин тоже был невоздержан по телефону. Ну, его прослушивали постоянно, какие-то люди постоянно крутились около него. У «часовщиков» никакой паники не было, не было этого дёргания-дрожания.

И всё время было желание, чтобы самиздат расширялся. Когда в конце 1978 года в Москве вышел «Метрополь», никто ведь не подозревал, что он на первом номере кончится, что это комедия, связанная с отъездом В.П. Аксёнова за границу, и я радовался: «Ещё один журнал появился, отлично!» Вообще, у меня была идея, и я всем старался её распространить, особенно гуманитариям-переводчикам: «Конечно, вы заняты, вам надо зарабатывать на жизнь, но вы ведь можете хотя бы одну книгу или статью в год, как бы для собственной души, перевести и в самиздат передать». Мне казалось, что самиздатская литература может быть гораздо разнообразнее и мощнее. Хороший пример здесь москвичка Наталья Леонидовна Трауберг. Она делала именно то, о чём я сейчас говорю, – переводила Гильберта Честертона, Клайва Льюиса, богословские вещи. Что-то вроде обета: буду раз в год переводить для души, для самиздата. Но таких, к сожалению, оказывалось единицы.

Кроме того Москва традиционно нацелена на политический самиздат, на «Хронику текущих событий» и т.п., а мы в Ленинграде определяли себя преимущественно как культурный самиздат, хотя никак не могли придумать подходящее слово. Не очень нравилась ни мне, ни Борису Ивановичу «неофициальная культура», начинающаяся с отрицания. Хотелось как-то подчеркнуть, что мы сами по себе и в то же время, что мы – часть целого. Потом появилось выражение «вторая культура», потом Борис Иванович сочинил какое-то слово, связанное с культурой, забыл… 

М.Д.: «Культурное движение».

Б.О.: Культурное движение, да. Чтобы избежать второсортности слова «два»: вторая, как бы второй свежести. И чтобы не отрицание, как в слове «неофициальная»… Культурное движение, КД. Но оно как-то не прижилось.

М.Д.: Вячеслав Долинин об этом же сегодня говорил, что он бы предпочёл называть «неофициальное культурное движение» для того, чтобы разграничивать.

Б.О.: Опять это расхождение психотипов. Кто-то непременно хочет разграничивать: есть сыны света и сыны тьмы – и они воюют. И каждый себя, конечно, почитает сыном света…

М.Д.: Нет, в том смысле, что сразу понятно, что к этому относится.

Б.О.: Ну хорошо, суть определения – в том, чтобы отделить, отрезать, а это обычно лучше получается через отрицание. 

М.Д.: Если сказать случайному человеку «культурное движение», он не поймёт.

Б.О.: Не поймёт. То же самое я и Борису Ивановичу говорил: «Ты говоришь "культурное движение", ну а что значит "культурное"?» Белое движение на Дону – понятно: есть красные, есть белые, есть размежевание и война. А здесь «культурное», то есть на той стороне культуры, что ли, вообще нет? Он как-то всегда советскую культуру принижал. Я говорю: «А Пришвин, а Паустовский, а Арсений Тарковский?», показываю образцы, что всё-таки что-то люди делают, хоть и советские. Но он как-то свысока, по-протестантски, что ли. Не в том плане, что только здесь культурное, но что все усилия надо сюда бросать. В этом своя правда, своя энергия.

М.Д.: Замысел премии возник в расширенной редакции «Часов»?

Б.О.: Он возник у меня, я поделился им с Борисом Ивановичем.

Году в 1977, а может, и раньше ко мне в гости из Парижа приехала девушка, абсолютно мне незнакомая. Её звали Аня, Ани Леон. Оказывается, во Франции существовала какая-то фирма, которая, якобы, посылала в СССР девушек для «фиктивного брака», на такой девушке можно было жениться, уехать во Францию и там развестись. Французы таким образом, что ли, спасали советских «узников совести» и т.п. Похоже, что миф, я до сих пор не знаю, как к нему относиться. Она, якобы, ехала не ко мне, а к Жене Пазухину, но Пазухину уже не надо было, или он к тому времени уехал... Короче говоря, Аня вышла на меня. Мне это, вроде бы, тоже не надо, живу себе и живу. Тем не менее, мы с ней познакомились, я за ней поухаживал, и она мне подарила две бутылки коньяка: одну мы распили, а вторая осталась, коньяк «Камю». Об этом я когда-то публично рассказывал, возможно, где-то опубликовано. 

И вот когда идея независимой литературной премии стала созревать, мы сели втроём: Борис Иванович Иванов, я и Юра Новиков, и я предложил назвать её «премия Альбера Камю». Почему? У меня есть бутылка коньяка «Камю». Камю – однофамилец писателя, знаменитый винодел, ну и Камю – «наш человек, мы его столько читали, переводили», «Миф о Сизифе», «Праведники» про террористов, свой человек. На что Борис Иванович вполне резонно возразил: «Ну хорошо, премия бутылка коньяку, лауреаты её разопьют – и всё. А в следующем году где у нас коньяк?» Я говорю: «Согласен, покупать дорого, да и в "Берёзку" не всякого пускают». Борис Иванович: «Тем более что Камю – не отечественный автор, давайте кого-нибудь из наших». Кто-то немедленно: «Андрей Белый!» Отлично: вместо коньяка можно водку купить, «белую». Потом мы пытались, но тщетно, установить, кто сказал про Белого: Юра Новиков кивает на Иванова, Иванов – на меня, я – на Юру Новикова. В общем, коллективное изобретение, вот этот выкрик, что Андрей Белый: отлично! И то, что он оказался поэт, прозаик и литературовед, нас тоже устроило. 
Немедленно возникла идея трёх номинаций, они долгое время продержались. Сначала «Проза» была на первом месте, на втором «Поэзия», потом, в какой-то момент мы их переставили, решили, что поэзия важнее. Третья номинация называлась «Критика», мы сразу договорились, поскольку литературных критиков у нас почти нет, понимать критику очень широко. Первая премия в этой номинации была Борису Гройсу за философию, а дальше полный разброс: от искусствознания до текстологии. Только в XXI веке мы критику выделили именно как критику литературную, а отдельно от неё – гуманитарные исследования, но это уже гораздо позже. Трое лауреатов – естественно, от «сообразить на троих», идиома. Ритуал с выпивкой и закусыванием водки яблоком не однажды уже был описан.

У Бориса Ивановича Иванова есть отчёт о первом присуждении премии в 1978 году Кривулину, Драгомощенко и Гройсу. Драгомощенко, правда, обижался, что ему за прозу дали, а не за поэзию, но мы не могли Кривулина обойти или Елену Шварц. И Лена обижалась, что ей не в первом году премию дали, а во втором. Везде свои обиды. Мы эти обиды, среди прочего, так гасили: у нас несколько лет существовало «анонимное жюри» премии Андрея Белого, состав которого не оглашался. И шорт-листов не было, просто объявлялось, что в этом году этот, этот и этот лауреаты, всё. Когда кто-то был недоволен и, скажем, звонил мне по телефону, я спрашивал:

 – А почему ты обращаешься ко мне?

 – Ну, ты, известное дело, в жюри входишь.

– А откуда тебе это известно? – такой вот момент игры. – Я, конечно, могу передать твои пожелания членам «анонимного» жюри, но…

В общем, играли в такую игру, и она немного выручала. Тем не менее, обид было немало, у Лены Шварц, у Эрля, который (поэт ведь!) был обижен, что ему дали за текстологию. Он даже в своей лауреатской речи не удержался: «Но я же поэт неслабый!» А потом в кулуарах повторял: «Ну как это можно», – недооценили. Это, к слову сказать, продолжается и по сей день. Наталья Азарова получила премию как переводчица, а она ведь поэт. Несколько было таких недовольств, по разным номинациям.

Рубль возник сразу. Вспомнили премию Гонкура, которая маленькая, то ли один франк, то ли десять, не деньги ведь в премии главное. Но Гонкуровская премия на том выезжала, что тут же издавала лауреата огромным тиражом. А у нас, конечно, никакого тиража.

Так что в чём-то мы подражали, но подражали, не ёрничая. Какие есть возможности, такие и есть. Есть рубль, даём рубль. Была бы тысяча, дали бы тысячу. Когда началась перестройка, каким-то образом у меня появились небольшие деньги, кажется, Гуманитарный фонд имени Пушкина дал. И мы устроили ёлку, год не помню, скорее всего, 1989 или 1990, собрали лауреатов. Приехали [из Москвы] Ольга Седакова, Володя Алейников, [из Екатеринбурга –] Костя Мамаев, явилось много ленинградцев. Я в ёлочные хлопушки завернул большие суммы денег, ну, большие тогда, номинал был большим, может, не такие по нынешним временам и огромные, но тем не менее. И каждый получил по хлопушке с деньгами, было очень весело. Если появилась бы возможность, конечно, учредили бы стипендии. Но саму премию всё равно оставили бы в один рубль – замечательная сумма, не надо искать спонсора, лауреат не страдает, что ему не дали 50 тысяч долларов или сколько там. Так что своя политика у премии получилась.

М.Д.: Премия Белого воспринималась как альтернатива официальной культуре? В том смысле, что вот мы выстраиваем свою, многоплановую культуру.

Б.О.: Многие, конечно, так и воспринимали. Более того, в Ленинграде, в какой-то момент, в 1970-е годы, уже после «оттепели» многие авторы отказались от попыток нести в журналы (собственно, в «Неву» и «Звезду») свои тексты, там чаще всего их ожидал отказ. На моих глазах Аркаша Драгомощенко отправился, если не ошибаюсь, в «Звезду», со своими стихами, их забраковали, но, узнав, что он владеет английским языком, предложили ему перевести с английского что-то такое про Вьетнам. Или про Кубу. Он промучился целый вечер (мы рядом тогда жили, поэтому я знаю), и послал всё это подальше, сказал, что всё, завязал навсегда. У многих была примерно такая же история.

В Москве мне всегда её Вавилон и мешанина не нравились, что у них непременно: если Н. – диссидент, то жена у него – дочь полковника КГБ, ну и так далее. А в Ленинграде преобладала дифференциация, многие неофициальные авторы «западло» считали пойти со своими рукописями в официальный журнал и даже читать этот журнал. Я, например, многие десятилетия советские толстые журналы просто не читал, мне было неинтересно. Достаточно было того, что возникало в неофициальной литературе, и гораздо интереснее. Так что нимало не было ощущения, что мы учреждаем премию Андрея Белого как противовес официальной Ленинской-Сталинской.

У меня была когда-то идея, но она, к сожалению, рухнула, поскольку не было материальных средств, организовать что-то вроде небольшого дома отдыха для писателей-неофициалов. У меня одно время имелась в Вырице дача, большая, двухэтажная, и я задумал пускать туда бесплатно на две-три летних недели друзей-писателей. Мы такому иждивенцу – пишущую машинку, радиоприёмник, книги, слушай, пожалуйста, «вражьи голоса», вот сухое красное вино, в лесу грибки для отдыха. Попробовали, кое-кто приезжал, тот же Борис Кудряков. Но, конечно, без денег подобный дом отдыха содержать непросто, нужны хотя бы небольшие деньги, чтобы варить, жарить, парить, чтобы вино и фрукты были, велосипед и так далее. То есть была идея параллельного самодостаточного мира, где всё есть, где нет нужды получать премию журнала «Нева» или «Знамя», или как она там называется, а куда престижнее получить премию Андрея Белого и напечататься в «Обводном канале».

Потом, когда началась «перестройка»… мы-то с Борисом Ивановичем люди довольно замедленные, а Миша Берг с Мишей Шейнкером довольно быстро среагировали на то, чтобы делать типографский журнал, и начали издавать где-то в Прибалтике «Вестник новой литературы». Ещё не было закона о кооперативах, они как-то заранее приготовились. Сначала всё шло очень хорошо: тираж 10 тысяч. Потом с каждым номером всё хуже: 5 тысяч, 3 тысячи, в какой-то момент всё это прекратилось. Издатели «Вестника» густыми пригоршнями черпали из самиздатских журналов – из «Часов», из «37», из «Обводного канала», со всего снимали пенку. Миша Берг активно контачил тогда с Москвой и даже считал, что центр современной литературы и культуры – это Москва, то есть Пригов, Рубинштейн, Алик Сидоров, Кабаков… А в Ленинграде как-то всё шло более акмеистично, классично и, вместе с тем, абсурдистски, обэриутски. Своеобразный ленинградский патриотизм.

М.Д.: Какие-то критерии существовали, как вообще отбирались лауреаты премии Андрея Белого? Было ли какое-то общее понимание и согласие, кого нужно выбрать, или сначала составлялся шорт-лист?..

Б.О.: Какой-то шорт-лист был. Из членов жюри Юра Новиков от нас довольно быстро откололся, Аркадий Драгомощенко принимал немалое участие, потом тоже отошёл… Получалось, что мы с Борисом Ивановичем вдвоём решали, иногда Аркадий. Я, например, говорю: «Борис Иванович, Леон Богданов – гений, ты только почитай». Борис Иванович прочитал тетрадки и карточки Богданова, не врубился, сам он всё-таки реалист: «Да ну, да нет…». Я в ответ: «Ну хорошо, отложим на следующий год». Отложили на следующий год, потом ещё на год. Потом всё-таки Борис Иванович согласился: «Раз ты его так продвигаешь, пусть будет».

Многие авторы были на слуху, их как бы выдвигало неофициальное общественное мнение. Ну как ты обойдёшь Кривулина, Лену Шварц, Ольгу Седакову, Миронова? Стратановского мы, к сожалению, тогда обошли, и всё равно дали ему премию, так сказать, задним числом.

ормализованных процедур, с которыми обычно работает жюри, у нас не было. Только когда премия Андрея Белого вышла на послеперестроечный простор, такие процедуры возникли, хотя я изо всех сил старался не давать им хода, чтобы «не иссушать премию формализмами». Иногда приходилось. Например, придумали, чтобы в каждой номинации было пять финалистов, чтобы лауреат в каждой номинации был только один, какие-то такие ограничения. Хотя порой хочется их нарушить.

М.Д.: Борис Иванович где-то говорил, и это напечатали в «Часах», что жюри выбирало лауреатов с заделом на будущее.

Б.О.: У него всегда было некое материнское чувство и вера в будущее… Иногда мы всё-таки спорили. Например, его протеже был Андрей Битов, а я резко протестовал. Я говорю: «Кто такой Битов? Он – официальный писатель, его издавали в СССР и за границей, большие куски из "Пушкинского дома"». Борис Иванович в ответ: «Нет, но всё-таки...» В конце концов, он на своём настоял[3].

Ну, а потом началась перестройка и возникло множество премий. В какой-то момент их было больше 300: региональных, типа «Ясной Поляны», имени Бунина, имени Бажова, великое множество… По этой причине мы одно время вообще хотели премию закрыть. Ну, и другие причины были. У меня семья, дети маленькие, я тяжко трудился в одном частном издательстве, не до премии было. Кроме того, возникла такая иллюзия, что если премий много, то они и без нас справятся. И вдруг мы видим, что как-то всё-таки не так, что-то все наши любимцы проскакивают мимо. И решили возобновиться.

М.Д.: Если мы заговорили о постперестроечном времени, то почему вдруг в 1994 году вручили премию? После 1991 года наступил перерыв, в 1994 она вручается в одной номинации, за поэзию, и потом снова три года молчит.

Б.О.: Шамшаду Абдуллаеву. Там какая-то была совершенно частная идея… Не только Шамшад получил, по-моему, была ещё одиночная премия, не соображу, кому.

М.Д.: Геннадий Айги был в одиночной, в 1987 году.

Б.О.: Это раньше. Могу рассказать про Геннадия Айги. Я приехал в Москву, когда в 1987 году появился «Клуб поэзии», где должен был выступить Геннадий Айги. И вот я просто сел за местную машинку, напечатал «единоличным решением» диплом премии Андрея Белого (мобильника позвонить в Ленинград тогда не было) и при всём честном народе Геннадию Николаевичу этот диплом вручил.

С Абдуллаевым получилось примерно то же. В Ленинграде был замечательный прозаик и поэт Василий Кондратьев, который дружил с Ферганской поэтической школой, посылал в «Звезду Востока» свои тексты, и так далее. Так вот он пришёл со своей женой Миленой к Борису Иванову и сказал: «Борис Иванович, что же вы премию закрыли, давайте её восстановим». Кажется, на почве Васиного желания Шамшад Абдуллаев и получил тогда премию. Потом опять затишье, а потом стало понятно, что молодёжь, в лице Васи и Милены Кондратьевых, права: надо возобновляться, надо искать новые возможности, какой-то выход наружу.

Тогда (1996-1998 годы) мы подёргались немного и позвали в жюри Ирину Прохорову, но здесь возникла другая коллизия. Денег она (за вычетом фуршета, что, впрочем, тоже немало) нам не давала, одни только слухи о них ходили, но при этом оказалась довольно командной (скажу так) персоной, очень требовательной, со своими вкусами и пристрастиями, со своими представлениями о литературе и политике, которые во многом противоречили «ленинградской самиздатской традиции». В жюри возникла «московская группировка», «ваши-наши», какие-то требования… Всё это сложно рассказывать, да и вряд ли нужно.

Возникший кризис как-то удалось преодолеть, произошло какое-то очищение. Премия набрала, с одной стороны, новое дыхание, призвала в жюри молодёжь, с другой стороны, наверное, что-то потеряла. Премию как-то одновременно и критикуют, и говорят, «Да нет же, всё равно лауреаты отличные получаются». Я вообще-то всегда был сторонником отказа от шорт-листа, по мне премия – не ипподром со ставками, мне казалось, что лучше всего de facto объявлять: лауреаты этот, этот и этот, но народ уже привык к «открытости» и соревновательности премий. Пришлось смиряться. Впрочем, в трёх номинациях («Литературные проекты / критика», «Перевод» и «За заслуги перед русской литературой») шорт-листы не обнародуются.

М.Д.: Вячеслав Долинин сегодня сказал, что изначально премия задумывалась, в том числе, как шуточный жест. Ну, хотя бы, призовой фонд…

Б.О.: Не согласен. Виктор Кривулин в своей первой премиальной речи в 1978 году тоже подчёркивал иронический, карнавальный характер премии – в духе Михаила Бахтина. Я против этого: карнавал приходит и уходит, а премия остаётся. Премия невелика – всего-то рубль, но ведь и Фет говорил о стихах Тютчева: «Вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей», премия маленькая, зато люди, ею награждённые, – достойные, а наша премия – как бы царапинка на этом человеке. Но всё это совершенно серьёзно.

М.Д.: В таком случае тем интереснее, почему о премии Андрея Белого так мало самиздатских свидетельств? В журналах сообщают, например, о Товариществе экспериментального изобразительного искусства, о Клубе-81, а о премии только небольшие заметки в разделе «Хроника» в «Часах»…

Б.О.: Небольшие заметки. И то ещё спасибо Борису Ивановичу, что он их писал, эти заметки. У него хорошая память, он запоминал. Не было видео, не было магнитофонов, не было желания любой ценой зафиксировать событие и сохранить его в архиве. Сейчас мы об этом жалеем. То же самое случилось с «Обезьянником» или «Шимпозиумом» у Лены Шварц. У нее раз в месяц собиралась ленинградская интеллигенция, человек десять-двенадцать, двое из которых выступали с двумя докладами: первый о поэзии (собственно, о поэтической строчке), второй об истории (об одном дне в истории). Потрясающие были доклады! И хоть бы кто один записал. Ровно то же с премией, особенно в самом начале: выступления лауреатов почти не записывались. Еще раз повторяю: спасибо Борису Ивановичу, что он хоть как-то, хоть немного записывал выступления и публиковал их в «Часах».

М.Д.: То, что выступления не стенографировались, ещё понятно, почему. Но почему не было полемики вокруг премии, почему не обсуждались номинации, почему не обсуждались номинанты?

Б.О.: Возвращаюсь к тому, о чём уже говорил: в неофициальной культуре почему-то была очень слабая критика. Меня это всякий раз удивляло. Почему, действительно? Очень мало и слабо. Если просмотреть самиздатские журналы… Возможно, я преувеличиваю. Конечно, что-то писалось, но чаще всего тексты о Серебряном веке, а не о современной поэзии. Для этого нужен особый талант, чтобы раз – и сказать о писателе речь или написать аннотацию. Я, например, на это до сих пор не мастер: мне написать даже крошечную аннотацию – многочасовая головная боль. А есть люди, как Дима Кузьмин или, без мягкого знака, Михаил Кузмин, который, как вспоминают, стоит за конторкой, беседует с гостями и тут же пишет критическую статью. Это талант, у нас таких не хватало.

М.Д.: Как я понимаю, среди прочего, Аркадий Драгомощенко этим занимался?

Б.О.: Драгомощенко – да. Но на первых порах над его литературной критикой посмеивались, говорили, что она – разновидность его поэзии. Потом он понемногу научился излагать свои мысли концептуальнее, а то бывало: он выступает с речью (Драгомощенко когда-то учился в театральном институте, у него актёрская хватка), а кто-то смеётся: «Аркадий нам сейчас покажет представление, как читают доклад». У него ранние статьи были, в основном, о том, почему он не хочет писать статью, или не может, или не будет писать. Из этого у Аркадия возник своеобразный стиль, который он использовал в своей прозе и поэзии, но в статьях он сумел себя усмирить и стать более концептуальным. Драгомощенко умный был человек, вот кого можно и нужно изучать, и многое понимать из того, что когда-то было недооценено.

М.Д.: Вячеслав Долинин говорил, что, когда он вернулся в 1987 году из лагерей, то понял, что отношение к премии Андрея Белого изменилось, что она стала рассматриваться как гораздо более серьёзное явление «культурного движения», чем это казалось раньше. Можете ли вы определить какую-то точку, год, после которого отношение к премии изменилось?

Б.О.: Здесь мне трудно, потому что я человек весьма вкусовой, и к тому же, я об этом уже говорил, у меня с самого возникновения премии было серьезное к ней отношение. Конечно, извне кто-то мог, как пассеист Юрий Колкер, сначала её долбать, а потом, лет через десять, сказать: «Что-то в ней, кажется, есть». Так же многие стали относиться к Клубу-81. Сначала: “КГБ их купило, их кураторы – из КГБ”. Потом народ увидел, что возникла площадка, на которой можно выступать, читать стихи, обсуждать, появилась студия перевода, театральная студия Горошевского, ещё какие-то вещи, возник журнал переводов «Предлог»… Увидел, что можно что-то делать, что необязательно всё ругать и говорить, что мы под колпаком у Старшего Брата. Потом премия, она же как? Как два пьяных, которые возвращаются домой и друг друга поддерживают: поодиночке оба упали бы, а вместе не падают. Премия поддерживает авторов, а авторы, если мы угадываем их значение для литературы, поддерживают премию.

Даже Глеб Морев, хотя у нас были с ним непростые отношения, сказал, что, по его мнению, премия Андрея Белого угадала 80% лауреатов, которые безупречны, классики. 80% – огромная цифра! Даже 30% или 50% – это уже в пользу премии, а здесь 80%. Многие премии, известное дело, как-то оседают со временем, их лауреаты забываются. А здесь наоборот: как хорошее вино, всё крепче и крепче. Такие вот чудеса делаются иногда под спудом, под давлением – и во многом как раз благодаря давлению. В Москве жить было легче: масса журналов, издательств, радио, телевидение, множество посольств, можно ходить на приёмы и т.п. Тот же Кабаков большую часть жизни проработал в детских журналах, соответственно и деньги возникали, и всё прочее. В Ленинграде таких возможностей не было, все официальные места, да и их было немного, забиты. Вот и появились неофициальные литераторы – шкиперы, сторожа, дворники, кочегары. В Москве этого почти не было, разве что на периферии, находили вполне официальные способы хорошего заработка.

То же самое – с самиздатом: в Москве его практически не было, за исключением альманаха «Московское время», политические журналы не считаю. Как-то вот так получилось – можно задуматься о духовное своеобразии двух городов.

М.Д.: Вы говорите, что премия и лауреаты поддерживали друг друга. Тогда почему в последующих публикациях лауреатов, после того, как они получили премию, нигде не было указано, что они её получили?

Б.О.: То есть почему у нас пиар плохой? Да, здесь у нас с Борисом Ивановичем (не только у нас) – слабое место. Не знаю, может быть, скромность такая. Возможно, что-то психологическое. Или географическое. Впрочем, с пиаром лауреатов премии Андрея Белого я в последнее время нередко встречаюсь: в том же «НЛО» издают какого-то поэта и в аннотации или на задней сторонке сообщают: «Лауреат премии Андрея Белого». Ну, в общем, приятно, но…

По последнему уставу премии, которого мы постараемся придерживаться, жюри избирается на два года. Но, если работа с конкретным членом жюри идёт хорошо, срок продлевается ещё на два года, то есть получается четыре. Сам я, как «человек, уставший от дней и трудов», уже несколько раз в последние годы просил у жюри об отставке, но получал решительное «нет». И, главное, очень непросто наметить преемника. Вроде бы москвичи маячат: Наташа Азарова, Кирилл Корчагин, Алексей В. Цветков, но есть на виду и петербуржцы, например, Паша Арсеньев… 

М.Д.: Цветков недавно получил премию «НОС».

Б.О.: Сначала премию Андрея Белого, потом «НОС», сейчас мы пригласили его в жюри. У нас в последнее время получается так, что в жюри входят бывшие лауреаты премии Андрея Белого. Может, тоже не очень хорошо. В уставе это не записано, но как-то получается.

М.Д.: В первый период премии кто-то, помимо членов жюри, принимал участие в обсуждение лауреатов? Или всё было закрыто?

Б.О.: Ну, не было такого, что мы кого-то специально приглашали: приходи завтра, будем обсуждать будущих лауреатов, но всё время в узком кругу происходил обмен мнениями. Всегда кто-то говорил: «Такой замечательный автор, что ж вы про него забыли?» Кто-то, например, философа Евгения Шифферса предложил. Мы его мало знали, я привёз из Москвы какие-то его статьи, прочитали. В первые годы всё это работало, можно сказать, что премия представляла неофициальное общественное мнение, хотя на всех, конечно, не насветишься. Находились и недовольные нашими лауреатами: тот же Юра Колкер, или Боря Лихтенфельд, или Гриша Беневич (как это мы поэта Виктора Ширали прозевали?), Миша Берг, кто-то ещё. В последнее время, например: почему Олегу Юрьеву не дали? У литературной публики всегда претензии: не тому дали. А что с этим делать? Просто сказать: ну, организуйте свою премию и давайте, коли хотите? Не знаю, сложный вопрос.

Пример Нобелевской премии довольно показательный: там, наверное, 50% – просто забытые ныне писатели. Это ведь тонкая материя – гуманитария, личные вкусы, невозможность точно взвесить.

М.Д.: Вы сказали, что премия прекратила на некоторое время своё вручение в 1991 из-за общей усталости? Из-за вашей, в том числе?

Б.О.: Из-за общей усталости, по личным причинам, из-за того, что в какой-то момент «Часы» перестали издавать (до 1991-го дотянули, когда был принят закон о кооперативах, в том числе издательских)… Борис Иванович как-то вот так выразился: «Ну что ж, мы своё дело сделали, можно теперь отдохнуть, мы – заслуженные пенсионеры, пора писать мемуары», и так далее. А потом, как-то год за годом проходит, и новые премии возникли, и всё, вроде бы, хорошо, но такое ощущение, что они ничего не видят и не знают, или просто награждают по блату «своих». Даже перечислять не хочется. Такое всё-таки возникло недовольство: «вот тебе и на». Ну, как это и было в перестройку: капитализм получили, а капиталов нет. То же самое здесь. Вроде, премий с избытком, а где достойные лауреаты? где «пробирная палата»? Значит, надо возобновиться и продолжить свою линию.

М.Д.: Теперь эта линия в чём выражалась? Если «культурного движения» больше не было, как выбирались лауреаты?

Б.О.: У меня это, скорее, эстетический критерий. У Прохоровой, вероятно, социальный, политический, у кого как. Я всю жизнь любил эстетику… Хотя иногда эстетика вдруг на глазах ломается. Вот живой пример: объявился вдруг французский писатель Антуан Володин, недавно он получил премию Медичи. Отчасти русский по происхождению и псевдоним себе взял русский, а главное – пишет потрясающие вещи на русском материале: о пермских лагерях, о Бутовском полигоне, о революционерах, о предателях, о неотличимости сна от яви… Такое впечатление, что русский писатель, разве что пишет по-французски, и как раз такой, которого в России не хватало. Шаламов был, Солженицын, Волков, Домбровский, а тут еще один, со своим невероятным стилем! Я говорю: «Коллеги, нельзя не дать». Не я один говорю: и его издатель Вадим Назаров, и переводчик Виктор Лапицкий. А я с Володиным через Лапицкого немножко переписывался. Вот и прошу его: «Антуан, пожалуйста, напишите маленький рассказик по-русски, чтобы мы могли вас номинировать на премию Андрея Белого как русскоязычного автора». Он обещал, долго тянул, но так и не написал, и тогда премию присудили ему не за прозу, а «За заслуги перед русской литературой». Как и итальянцу Паоло Гальваньи, переводчику современных русских поэтов на итальянский, он тоже получил «За заслуги». Конечно, возникают разного рода коллизии, не только эстетические, но и идейные. Тем не менее, премия продолжает держать беловскую линию на инновации – в языке, в стиле, в темах, в подходе.

М.Д.: Как произошло возрождение премии Андрея Белого на формальном уровне?

Б.О.: В один прекрасный день, вернее, в ночь я увидел по телевизору (сейчас телевизора нет, выкинул, но тогда был) Сергея Бугаева, он же Африка. Сергей в юные годы был довольно артистичный, пребывал близ художника Тимура Новикова. Новиков его как-то вытягивал, а когда Тимур умер, он как-то, что ли, обнажился и подсох. И вот Сергей Бугаев сидит на полу, камера его снимает, а он с грустным таким лицом рассказывает о своих бывших друзьях, что никого не осталось – кто уехал, кто умер… Ну, я проникся, поверил его словам и грусти и буквально на следующий день отправляюсь к нему и говорю:

– Сергей.

– Что?

– Ты же Бугаев.

– Ну, Бугаев.

– Ну, так и у нас Бугаев.

– Не врубился. Где Бугаев?

– Борис Николаевич Бугаев, Андрей Белый. Премия Андрея Белого. Поэтому ты должен нам помочь.

И как-то его это зацепило. Я продолжаю: «Тем более, я тебя вчера по телевизору видел: сидишь грустный такой и без дела – вот тебе и дело». И он поначалу загорелся, помог премии с помещением на Свечном переулке (там большая трёхкомнатная квартира его приятеля-миллионера) и обещал помочь гораздо больше. Я представил, что у премии будет наконец-то площадка для выступлений, компьютер, сейф для авторских рукописей, библиотека… так возникла идея Центра Андрея Белого.

В конечном итоге Сергей нас подсадил-подъел, полностью перестроился на свои финансы и доходы, мы с ним рассорились и со Свечного переулка ушли. Зато как раз в это время я познакомился с четой Зильбербургов, Машей и Леонидом. Возникли дружеские отношения, они прониклись вдруг и стали центру Андрея Белого помогать: предоставили чердак для выступлений, сделали и поддерживают сайт Центра Андрея Белого и электронный Архив самиздата. Подвезло.

М.Д.: Таким образом, Центр Андрея Белого сейчас состоит из премии, а ещё из чего?

Б.О.: Самое главное, конечно – премия Андрея Белого. Потом – Культурный центр, в устав которого входит масса пунктов: мы можем заниматься издательской деятельность, помогать библиотекам, можем что-то ещё. То есть, всего – полно, но нет людей, которые бы этим занимались, нет, понятное дело, денег. Когда Сергей Бугаев обещал помочь, в том числе деньгами, у меня немало было разных идей. Среди прочего, платить за чтение лекций в Центре Андрея Белого. Эта возможность оплаты лекторов, какое-то время помаячив перед Центром, довольно быстро исчезла. 
М.Д.: <…> Вы занимались архивом Бориса Иванова?

Б.О.: Нет. Вика, вдова Бориса Ивановича, им занималась, больше года разбирала, у Бориса Ивановича большой архив, много бумаг от руки и машинописных, много дублей и вариантов, так просто не разобраться. Несколько чемоданов отвезли Татьяне Царьковой, заведующей Рукописным отделом ИРЛИ, видимо, там до сих пор не разобрали, не описали – это быстро не делается. Вика сказала, что Борис Иванович был против того, чтобы его рукописи уехали за границу, даже если их там быстро разберут и оцифруют. Пусть лучше у нас будут, в Пушкинском доме, вместе с рукописями Виктора Кривулина.

М.Д.: А кроме его архива есть ли смысл поискать какие-то другие, свидетельства, относящиеся к первому периоду премии?

Б.О.: Наверное, такие есть, но, знаешь, я этим никогда не интересовался. Конечно, что-то в Торонто есть, там ейский журнал «Транспонанс» хранится. «37» вообще куда-то канул, нигде не найти, у Евгения Пазухина должен быть. В Бремене довольно много архивного, в том числе архив Володи Эрля.

Мы однажды с приятелем купили на двоих один номер «37» и поделили пополам: мне досталась поэтическая часть, ему – философская. Смешно. Потом случилась какая-то выставка о самиздате в Музее политической истории, и я, дурак, отдал им половину «37» и несколько журналов «Часы», там они и запропастились. Есть чешский архив, Борис Констриктор про него рассказывал. Там что-то может быть по ленинградскому самиздату, не обязательно связанному с «Часами». У них интересный архив – самиздат всей Восточной Европы.

М.Д.: А в каких-то эмигрантских изданиях о премии говорили?

Б.О.: Что-то не помню.

<…> Вика работала в «Часах» постоянной машинисткой. Журнал продавался подписчикам по 12 рублей, довольно большие деньги для того времени, по смыслу символические: 12 часов = 12 рублей. С проданных шести-семи экземпляров шла оплата Вике. Она как раз нарабатывала на эту сумму, порядка 900 рублей. Хорошая машинистка. Сидела и печатала, а мы сейчас здесь сидим и о её (плюс Бориса Ивановича и компании) трудах говорим.


[1] Некоторое время эмблемой премии служил силуэтный портрет Андрея Белого, выполненный художницей Елизаветой Кругликовой. (назад к тексту)

[2] На рубеже 1974 и 1975 годов ленинградские литераторы, не печатавшиеся официально, составили поэтическую антологию «Лепта», в которой были представлены стихи 32 поэтов 1950–1970-х годов, до этого распространявшиеся в самиздате. Рукопись альманаха была передана в ленинградское отделение Союза советских писателей, но несмотря на положительную рецензию, сборник опубликован не был. (назад к тексту)

[3] Андрей Битов получил Премию Андрея Белого в 1988 году. (назад к тексту)